В гостях

03Дима вышел из автобуса, не доезжая четырех километров до районного центра. Поставил тяжелую сумку на твердый наст сугроба, поднял воротник пальто,  защищая лицо от морозного ветра.  Каждый раз,  прежде чем пройти  три километра до своей деревни, он на несколько минут задерживался  на этом перекрестке с необъяснимым  трепетным ощущением в сердце.  Вот и теперь:  оглянулся  вокруг на эти, до боли родные места, на раскинувшуюся  перед ним  обширную холмистую долину, глубоко,  полной грудью,  вдохнул морозный воздух —  воздух  родных мест, которым дышал в детстве и в юности.  Два старых клена разбросив в стороны  свои тяжелые  развесистые   ветви, как два часовых, уже не одно столетие бессменно охраняют этот перекресток. И никто не может указать  даже примерный возраст этих гигантов:  не одно поколение деревенских жителей родилось, состарилось и умерло, а они  по-прежнему с приходом каждой весны облачаются в обычное зеленое убранство.

День клонился к вечеру.  Густели сумерки. Усилившийся  восточный  ветер, налетая порывами,  глухо гудел в кронах деревьев.  Дима непроизвольно шагнул  за необхватный ствол клена, с подветренной стороны: перед его глазами простиралось заснеженное ровное, как теннисный корт, поле, с которым  так много было связано в его прошлой жизни.

 Этот угол земли,  плодородного чернозема, от дороги до самого берега реки – метров триста  вдоль шоссе  —  когда-то, до создания колхоза в пятидесятом году, принадлежал их семье.  Землю они получили после прихода Красной Армии  в тридцать девятом.  А до того времени  здесь было имение «осадника»  Далэмбы – польского  помещика  —  фундаменты  его построек сохранились до сих пор. Именно отсюда, с этого поля,  он ведет свой отсчет детской памяти, здесь произошло то, после чего  он начал осознавать себя как личность. События, происходившие после этого случая, помнил уже отчетливо,  не  плавно,  конечно,  связанные между собой, а  обрывками, с неминуемыми провалами в памяти  между ними,  и  только те, которые каким-то образом потрясали его сознание. В тот  день, который отчетливо запомнил, мать, взяв его  за руку чтобы не оставлять мальчика  одного дома, привела  на это поле.  Сама занялась прополкой льна, а он, оглядевшись и немного освоившись,  направился к ближайшим кустарникам  смородины, малины и крыжовника, сохранившихся в бывшей помещичьей усадьбе.  Путаясь в зарослях чертополоха и высокой травы, с трудом добрался до кустов, которые так манили его.  Превозмогая боль от ожогов крапивы,  пытаясь дотянуться  до красных ягод, раздвинул ветки малины и оторопел  в том же положении, с вытянутыми вперед руками. Какое-то время от страха не мог шелохнуться:  в нескольких шагах перед ним, за полуразрушенным, поросшим мхом и травой, фундаментом бывшего дома лежали четверо полицаев.   Перед каждым из них,  на фундаменте, — винтовка, направленная стволом прямо на Димку. Это был секретный пост по наблюдению за мостом через реку, за важным шоссе и дорогой в их деревню. Но тогда мальчик этого не знал, он не знал и того, заметили ли они его.  Отпустив стебли малины, согнувшись, тихонько, по-кошачьи, чтобы не хрустнула ни одна ветка, выбирался  из зарослей. Подбежав к маме, только и смог произнести одним выдохом: «полицаи!» Ни тогда, ни теперь  не мог вспомнить, когда  начал отличать полицаев от партизан.

Мама не засуетилась, не  побежала – медленно отходила к краю поля, ближе к косогору, как будто бы продолжая пропалывать лен.

— Будь рядом, от меня не отходи! В ту сторону не смотри и не оглядывайся!

Оказавшись за косогором, мать схватила его за руку, и  они побежали, спотыкаясь и падая, поднимались и снова бежали, сколько хватало сил и дыхания, Колосья высокой ржи больно хлестали по лицу мальчика. За ними раздалось несколько винтовочных выстрелов. Стреляли ли те, от кого они убегали, или кто-то другой?  Но  раскатистые звуки этих выстрелов, подгоняя их, не позволяли остановиться до самой деревни.

А вон там, за рекой, где чернеют кустарники, они прятались, сидя  за ними  в высокой траве.  Из деревни убежали утром, как только появились каратели. Целый день провели  в болоте среди низкорослой поросли  ивы и ольхи. Ночью двинулись  в партизанский отряд, в котором воевали Димкин отец и старший дядя, мамин родной брат.  Долго наблюдали за мостом и дорогой, чтобы уловить момент и  незаметно для охранников  моста перебежать на другую сторону. Беглецов  было пятеро: он, Димка, самый маленький в этой группе, с мамой и старшим братом, бабушка и младший дядя. Больше всего взрослые волновались за него: вдруг не успеет, запутается или упадет на дороге под носом караульных. Ближе к середине ночи, когда луну плотно закрыли тучи, и часовые скрылись в будке, все поднялись и, пригибаясь, бегом направились к дороге, и тут, где уже не было кустарников, дядя подхватил Димку на руки,  рванулся  вперед, за ним побежали остальные.

Но было и одно, светлое пятно в его памяти, связанное с этим местом.  В солнечный летний день, после окончания первого класса, мальчик сидел на обочине шоссе, наблюдая за пасущимся стадом, но думал он только о том, как сегодня вечером попасть в кино, которое в деревню привозили раз в полгода, а то и того реже. Он знал, что у мамы денег никогда не бывает,  и двадцать копеек ему нигде не достать. Пока у него вырисовывался только один план: в обеденное время, когда пригонит коров на дойку, незаметно проникнуть в курятник, взять четыре яйца и успеть сбегать в деревенскую лавку, где принимают их по пять копеек за штуку – итого двадцать копеек. Погруженный в свою мечту, он вздрогнул от неожиданного мягкого прикосновения к его непокрытой голове. Обернулся: за его спиной стояла, улыбаясь, Нонна Петровна, его учительница. Димка  дернулся, чтобы встать, но она сама присела рядом на корточки, обняв  за плечо, прижав его голову к своей мягкой теплой груди.

— Помнишь меня? – Заглядывая ему в лицо, и, не отпуская его голову, спросила  она. – Не забыл?

— Нет, не забыл! Времени прошло совсем мало. — Серьезно ответил он.-

А вы что здесь делаете?

— Иду в район по делу. А ты, я вижу, уже на хлеб себе зарабатываешь?

Мальчик, почти никогда не знавший материнской ласки, постоянно видевший мать, перегруженную тяжелой работой, которая всегда поздно ложилась и рано вставала, чтобы подоить корову, накормить его, брата, деда, свиней и самой отправиться в поле, сильно смутился от теплоты, проявленной к нему молодой  учительницей, которая в классе казалась такой строгой,

— Ты за месяц повзрослел, однако!

Мальчик мельком взглянул на ее ноги: учительница, также как и он,  была босиком.

— Вы тоже без обуви? – Удивился Димка.

  — А вот мои туфли, в сумке, в городе надену!

Она еще раз прижала его к себе. – Ну, бывай, Димка! – И дважды поцеловала его стриженую голову.

Мальчик долго смотрел вслед учительнице, пока она не скрылась на повороте дороги  за высокими придорожными кустами.

Случайная и последняя встреча со своей первой учительницей, ее нежная рука, гладившая его голову, настолько тронули  душу, что на всю жизнь врезались в  память. Даже через десятки лет, когда он оказывался на этом перекрестке,  те несколько минут мимолетной женской ласки, в которой так нуждалось его детская душа, до сих пор вспоминал с благодарностью. Память и тоска по тем стремительно промелькнувшим годам заставляли и теперь  учащенно биться сердце.

Из-за лохматых обрывков туч незаметно выкатилась луна, в ее тусклом свете стали  вырисовываться очертания занесенной снегом дороги и темные силуэты ближайших кустов. Мороз  крепчал, под порывами ветра  пели и стонали телеграфные провода.  Неожиданно налетевшая метель, все более усиливалась,  ветер колючими иголками хлестал и обжигал лицо. Снежная пелена, вихрясь, моталась над дорогой и уносилась куда-то в невидимую ночную даль. Шел ощупью, с трудом преодолевая сугробы, нанесенные поперек дороги, часто останавливался, ставил на снег тяжелую, оттягивающую руки,  ношу,  несколько минут переводил дух, поворачиваясь спиной к ветру.  Но  согрелся быстро  и даже вспотел,  Не доходя до деревни,  Дима  уловил дурманящий запах горелого торфа – дым из печных труб, разрываемый порывами ветра, стелился над почерневшими от времени  крышами деревенских хат.  Было девять часов вечера, деревня еще не спала. Занесенная снегом улица еле освещалась тусклым светом из окон домов, которые раньше  почему-то  любили строить поближе к дороге.  С трудом открыл калитку, сдвинув ею  немного в сторону сугроб снега,  зашел во двор, тихо постучал в светившееся окно. Занавеска дрогнула и отодвинулась  — к оконному стеклу прижалось лицо Евдокии Антоновны. Из освещенной комнаты она всматривалась в снежную круговерть ночи и ничего не могла разглядеть. Засветилось окно в кухне,  и  старческие шаркающие шаги приблизились к наружной двери.

—  Кто там?

— Это я, мама, — Дима!

Звякнул железная скоба, дверь отварилась, и в полосе лунного света сын  увидел

 светящиеся радостью глаза матери.

— Заходи, заходи, сынок, быстрей в дом! — Пропуская его вперед, произнесла Евдокия Антоновна. – Замерз,  поди?  Такая непогодь! Уж бы и не ехал сегодня, мог бы с дороги сбиться и закоченеть где-нибудь, не дай господи!

Раскрасневшийся от мороза и тяжелой ходьбы,  он остановился у жарко натопленной печки и с большим облегчением поставил на пол тяжелую сумку, снял пальто, шапку и  даже пиджак, повесил их  на вешалку, которую когда-то сам приколотил к стенке недалеко от входной двери.

— Не стой, садись на свое старое место, устал ведь, Такая непогодь! Замучился! – Евдокия Антоновна по-старушечьи суетилась, вытягивая ухватом  из печки  горячий чугунок. – Ждала тебя, заварила малиновых веток. Лучше всякого чая! Выпьешь с вареньем из черной смородины – любую простуду выбьет.

Прихрамывая на правую ногу, с трудом передвигаясь по комнате, поставила на стол  чашки с вареньем и кружки, наполненные крутым кипятком, окрашенным в яркий малиновый цвет.

Спохватившись, Дима вышел из-за стола, стал выкладывать из сумки продукты.

— Вот тебе две булки свежего мягкого хлеба, а это — белый, который ты любишь, три пакета молока, сметана, колбаса, килограмма три мяса, пряники…

— Зачем столько чая привез? Когда его выпью? Много ли мне надо?

— Что тебе делать зимними  вечерами? Грей воду, да пей чай!                                                                                                 — Уж привыкла ветки малины заваривать! – Упрямо отстаивала она свое мнение.

— Дрова, которые прошлый раз колол, еще остались?

— Экономлю, только на растопку торфа пускаю.

Сидя за столом, напротив матери, Дима не мог оторвать взгляд от  ее постоянно колеблющейся правой руки. Последнее время все чаще замечал, что она и головой стала  непроизвольно поводить  слева направо, будто отрицая  что-то, не соглашаясь с кем-то. Дима знал, что тяжелого и неприятного разговора, который всегда вызывал у обоих душевное раздражение, у нее – из-за непонимания, у него – из-за неспособности объяснить ей так, чтобы могла поверить в его искренность, сегодня, пожалуй,  опять не избежать. Стараясь как-то отодвинуть его, хотя бы на завтрашний день, он спросил первое, что пришло в голову: « За прошедшую неделю ничего нового не произошло в деревне? Никто не умер?»

— Сам видишь: по ровному полу ходить тяжело, Непогода, снег – не выхожу из хаты. В бочке вода, которую, ты наносил из колодца прошлый раз, закончилась, даже чаю не могла приготовить, – соседка в четверг ведро принесла – забежала отведать. О новостях в деревне ничего нового не сказывала.

— Теперь тебе продуктов надолго хватит!

— Надолго! – Согласилась она, — Картошка есть, сала у Матвеевны  из пенсии прикупила…

— Воды завтра наношу с запасом и дров постараюсь наколоть, чтобы до следующего приезда хватило.

Евдокия Антоновна подняла со стола кружку с заваренной малиной и, стараясь притушить ее колебание, поддержала второй рукой, сделала несколько глотков, поставила на стол и, как бы продолжая начатый разговор, сказала:

— Мог ли подумать кто-нибудь раньше, что продукты будут в деревню из города возить? В страшном сне не могло присниться! Какой хлеб я, бывало, в печке на кленовых листьях пекла! Запах-то! Не только есть, но отходить от него не хотелось: так и дышала бы хлебным запахом! А парное молоко! Разве ж это молоко с магазина?

Разворачивая пакеты с продуктами,  Дима молчал, понимая, что мать, находясь   целыми днями в ограниченном  пространстве небольшой деревенской хаты, исстрадалась от одиночества.  Потому всегда  терпеливо выслушивал ее, позволяя  утолить накопившуюся  потребность общения. Нарезав тонкими ломтиками  вареную колбасу и свежий батон,  пододвинул приготовленные бутерброды ближе к матери.

Откусив бутерброд, пожевала, медленно двигая челюстями почти беззубого старческого рта.

— По моим зубам, — прервалась в своем повествовании Евдокия Антоновна

— Поешь, потом расскажешь!

Дима поднялся, вышел из-за стола, собрал продукты, вынес в кухню.   Мясо, молоко, колбасу отнес  в  небольшой  чуланчик, который смастерил в сенях когда-то, отдыхая в деревне положенный месяц  после демобилизации из армии.

Вернувшись в комнату, сел за столом на широкую  деревянную скамейку, в углу, под иконой, завешенной рушником, где некогда лежали  его учебники, и он  готовил  уроки. Когда-то, вырываясь из деревни, не имея паспорта, он мечтал только о том, чтобы устроиться на любую работу в городе, тогда и не думалось, что удастся получить высшее образование.  После окончания  мореходного училища по направлению уехал на Дальний Восток. Работая механиком на судах, побывал во всех портах того обширного, малолюдного,  но замечательного края, притягивающего  к себе неповторимой красотой,

романтикой,  необъятностью  просторов  и так запомнившейся ему восхитительной, необыкновенной  голубизной неба и моря.

Невольные слезы заполняли глаза, щемящее, ранее неведомое чувство досады сжимало сердце, когда ночью, спустившись по штормовому трапу на  палубу мотобота, увидел со стороны  светящиеся иллюминаторы огромного красавца-теплохода, который  удалялся все дальше от него, оставаясь в просторах Тихого океана. Что-то родное, до боли близкое,  отрывал от души. Поднявшись на борт транспорта, на котором уходил во Владивосток, он уже жалел, что не устоял под напором матери: пять лет — письма, полные слез, причитаний, жалоб на судьбу, оставшейся одинокой в молодом возрасте женщины, которые накапливались в порту в ожидании оказии, обрушивались в рейсе на него целыми пачками. Он покидал эти океанские просторы и этот полюбившийся  край с горечью, понимая, что никогда сюда не вернется.

— Попомни мои слова, сынок,  — прервала его мысли Евдокия Антоновна, —  ты и сам не заметишь, как окажешься в моем возрасте. Шестьдесят пять лет промелькнуло, как шестьдесят пять дней.  А что видела? – Горе и тяжелую работу! Тебя еще не было, когда  советы поляков прогнали.  Землю осадников   раздали сельчанам, нам тоже выделили пять гектаров. Шутка ли? Свекор, дед твой, к работе жадный был – от зари до зари в поле: всю семью заставлял работать, никому спуску не давал. Сеяли и рожь, и пшеницу, лен и гречиху, горох – для скота и для себя. И все одним конем обрабатывали. Подати  большие были, непомерно большие! Но и нам оставалось, кто трудился – жили неплохо.  Без всяких председателей и агрономов управлялись: сельский житель, выросший на земле, сам хорошо знает, где и когда посеять. И урожаи снимали – не чета,    как ныне в колхозе!  Отец на фронт уходил  в сорок четвертом. Помнишь ли? Три километра тебя на руках нес  до  самого места сбора. Чувствовало сердце, что не суждено вернуться,  Вот, когда мы помыкались. Все работали: в шесть лет тебя пастухом пристроила,  десять коров соседских пас. Летом-то ночь коротка: в двенадцать —  ложиться, в четыре – вставать. Не могла добудиться, водой брызгала, а ты сквозь сон умоляешь: «Еще одну минутку, еще чуть-чуть!» Выть хочется, сердце сжималось! Да куда денешься? Люди с восточных областей, где давно колхозы были, прорывались к нам, чтобы в летний сезон наняться на работу к какому-нибудь хозяину. Да их сюда не больно пущали: попасть к нам было – что за границу съездить. От этих-то восточников мы и наслышались про колхозы. Не могли поверить, что и нас заставят бесплатно работать.

Дима не умом – сердцем понял, что это повествование, которое уже неоднократно слышал, закончится одним и тем же, и ему придется ее убеждать в том, чего сегодня выполнить никак не может и, что от его воли, его желания совершенно не зависит. Этот разговор всегда заканчивался всплеском эмоций, раздражения и непонимания. Вот и теперь он надеялся еще раз спокойно все ей объяснить, внутренне приготавливая себя к сдержанности.

—  Мама, знаю, к чему ты клонишь.  Думаешь – не понимаю, что тебе здесь плохо. Жить  взаперти,  без общения,  не имея сил обеспечить себя ни топливом, ни продуктами, ни даже водой – врагу не позавидуешь! Но ты меня  тянула сюда всеми силами, на которые способна. Я бросил  работу, пренебрег мнением друзей, своих руководителей, отказался от всего, к чему привык, что стало для меня дорого за пять лет. Что  приобрел?

Временную прописку в общежитии,  оклад сто двадцать рублей и съемную комнату в частном доме беспробудно пьяного хозяина!  В очередь на получение жилья  ставят  только с постоянной пропиской, а получить ее можно,  прожив пять лет с временной!

—  Мне не дождаться твоей квартиры! Так и умру в этой хате, и никто знать не будет. Ты обещал, что не бросишь меня, досмотришь в старости.  Разве забыл?

— Помню и не  отказываюсь. Можешь поверить, что не сижу,  сложа руки, ищу выход!  Что Костя пишет?

— Ничего не пишет! Заехал на какой-то Алтай, куда живой и не доберешься. Да  и Алла – сущая  мегера!  Ты ее знаешь немного. Последний раз, когда приезжали, так и сказала: «У меня двое детей  — самим тесно». Она меня на порог не пустит! Костя еле с ней уживется. – На минуту задумалась и  без претензий в голосе добавила: —  Тебе тоже пора жениться!  А то, чего доброго, так и останешься бобылем, без детей.

—  Вот в этом  ты права:  получить квартиру можно только семейному человеку. Но  знаешь  ли ты хоть одну невестку, которая хотела бы жить со свекровью?  И попробуй угадать, чтобы не ошибиться!

Утро за окном  выдалось веселым и ярким. Тепло за ночь  из хаты заметно улетучилось: в комнате ощущалась прохлада,  Дима, еще лежа под одеялом, слышал через дверь, как мать возится на кухне возле русской печи, гремя ухватом и чугунками. Поднявшись с постели,  стоя босиком на полу, быстро оделся. Его теплые носки висели на веревке возле   облицованной изразцами печки, уже высохшие, сапоги тоже стояли на табуретке, придвинутой к ней вплотную. Подошел к окну, отодвинул короткие шторки  занавесок  – снежинки на поверхности сугробов вспыхивали тысячами разноцветных  маленьких звездочек,  переливаясь в зимних солнечных лучах.

— Снегу-то намело! – входя в комнату, сказала Евдокия Антоновна. —  Из сеней, пожалуй, и дверь не открыть.

— Открою! Оденусь – сначала двор почищу, да и воды ведра два сразу принесу, чтобы умыться и чаю согреть.

— Воды-то  для завтрака хватило.  Садись,  поешь сначала,  потом уж —  и работать можно!

Метель за ночь  улеглась,  на бездонном  светло-голубом, словно отмытом за ночь,  небосводе – ни единой тучки, только белесый след, оставленный самолетом, перечеркивал  всю его необъятную ширь с запада на восток. Солнечный морозный  день набирал силу. Снега намело так   много, что раскопав до ворот только  дорожку, Дима согрелся настолько, что пришлось  снять  куртку — когда-то из города ее привез и оставил в деревне для работы по хозяйству.  Проваливаясь почти по пояс в снегу, добрался до груши, которая росла перед домом, повесил ее на нижнюю ветку. На чистом морозном воздухе работалось с удовольствием: мышцы молодого мужчины, которые регулярными тренировками Дима постоянно поддерживал в тонусе, сами просили физической работы. Ближе к обеду двор был очищен до самого дерева –  весна  еще не скоро —  не один раз наметет. Воды нанес целую бочку, бачок, в котором мать белье вываривала, да еще четыре ведра полных.  Из многих деревенских колодцев  вода ушла, когда при осушении болота углубили  русло реки:  приходилось ходить к роднику, метров за триста от дома.

« Сильному молодому человеку добираться сюда, — думал про себя Дима, когда с полными ведрами  многократно возвращался от родника, протаптывая в глубоком снегу новую  тропинку, — совсем не просто, а про старого,  да еще больного – и говорить нечего!»

К обеду мать подала картошку с мясом: тушеная в чугунке в русской печи – любимое его блюдо  — это совсем не то, что, приготовленная  на газовой плите. Евдокия Антоновна присела на стул напротив сына, наблюдала, с каким аппетитом ест, поработав на свежем воздухе.

— И мне захотелось, глядя на тебя. Одной, ведь, и готовить ничего не хочется, вот только молочка попью с твоими мягкими пряничками. Теперь можно из города привезти и пряники и хлеб.  Раньше-то, когда только колхозы организовали, автобусы совсем не ходили. Понятия об этом даже не имели.  Все на попутных грузовиках добирались,  которые  лес возили. В районе колхозникам хлеб не продавали – запрет почему-то был. Туда можно было и пешком дойти, а ты зимой за тридцать километров  в город ездил – зимы тогда лютые были – всю ночь под дверью  магазина очередь держал. В руки по одной булке давали, приходилось несколько раз в очередь становиться.

— Одну такую поездку хорошо помню, –  перебил ее Дима, — уже в шестом классе учился. Почти целый мешок хлеба купил, до выезда из города на плечах дотащил,  с обеда до вечера ждал попутную машину. Уже темно стало, когда какой-то водитель сжалился, притормозил: леса – выше кабины. Добрый человек попался: помог забраться на эту гору бревен и мешок подал. Воздух  звенел от мороза. Прицеп с концами бревен  из стороны в сторону мотает – казалось: вот-вот улечу вместе с этими бревнами;  вцепился за цепь, которая стойки стягивала, так,  что потом с трудом руки разжал. Из района семь километров мешок на себе тащил, а принес – в мешке одни крошки.

— Я их тогда размачивала, склеивала, в печи немного подсушивала. С этим хлебом целый месяц прожили. В  самом начале,  когда колхоз организовали, — неразбериха страшная! Председателем район назначил мужика непутевого, который и свое-то хозяйство развалил, — лодырь,  одним словом. Где уж ему с целой деревней управиться? На трудодни тогда почти  ничего не давали: за год работы – мешок зерна, на саночках притащила.

—  Тяжелое время было, мама, послевоенное, но теперь-то все наладилось!

— Наладилось? Теперь уже и деревни-то  не стало, а раньше – полная деревня молодежи: танцы по вечерам устраивали, песни пели. Парни женились, невест брали не только  из  своей деревни,  но из других деревень. Каждый на своем  хозяйстве оставался. Девки  замуж выходили, детей рожали. Жизнь кипела,  А колхозы стали – трудолюбивые, да молодые  разбежались: кто в ремесленное училище, кто на завод, кто на стройку, хоть и паспортов никому не выдавали — ничего не помогло.

Сын,  предчувствуя бесконечность  разговора, замолчал. Попил чаю, заваренного на малиновых ветках, вышел из-за стола: до вечера надо и дров немного заготовить.

Колоть,  еще с осени напиленные  им короткие чурки – одно удовольствие!

Эта работа ему особенно нравилась: все в нем словно пело  от избытка еще не растраченных сил, ощущения  молодости и, овладевающей всем его существом, какой-то неудержимой  удали — отколотые березовые поленья так и отлетали по сторонам. Увлеченный делом, не заметил, что уже несколько минут за ним наблюдает, стоя за воротами, бывший колхозный  бригадир. Разогнулся, чтобы придвинуть очередную колодку, поднял голову: глаза приветливо засветились.

— Здравствуйте, Василий Павлович! Извините, увлекся, не заметил.

Размахнувшись,  с силой загнал топор в лежащее полено, подошел к воротам.

— Здорово, Дима! – протягивая руку поверх ворот, сказал Марковский, — Приехал пособить  старухе? Надо, надо! Кто ей поможет, кроме тебя?

Когда-то Василий Павлович,  работая  бригадиром, выделял Диму среди деревенских подростков, когда они  во время школьных каникул,  наравне  со  взрослыми, работали в поле. Каждое утро ребята приходили на колхозный двор, рядом с конюшней, и бригадир  распределял их по работам. Как и  теперь, Василий Павлович останавливался у ворот, когда Евдокия Антоновна загоняла буренку в сарай. И говорил ей:

— Работящий мужик растет в твоем доме, настоящим хозяином будет, скоро заменит отца! С таким старость тебе не страшна! Деловой парень, не по годам серьезный!

— Да уж давно заменяет, вечная ему память. Не перехвали, Павлович, не давай потачки! Молодым всякие глупости заманчивы; легко может пойти по косой дорожке. Ты уж дисциплину держи!

Как-то так случилось, что Дима давно не встречал бывшего бригадира, и ему показалось, что за это время он стал щуплее и меньше ростом, будто усох немного. Марковский уловил его пристальный взгляд.

— Да, брат, старею, уж нет былой силы, почитай, месяц в районной больнице провалялся. Все порывался уйти, сам понимаешь: нудно без работы! Да врач раньше времени не отпустил. А вот вернулся, приступил к делу и будто здоровее стал.

 — На пенсию не вышли? Продолжаете работать, Василий Павлович?

— Да уж лет пять,  как вышел. Конюхом пристроился. Без работы нельзя! Да ты рассказывай, как в городе живешь, Нашел там счастье? Мыкаешься без квартиры: общежитие,  комната у какого-нибудь  забулдыги – пьяницы, а тут – своя хата! И колхозу

 такой хозяин нужен!

Марковский  помолчал, как будто собираясь с мыслями.

— Старею, но без работы не могу, — повторил он, — управляюсь с лошадьми на том месте, где вам, гвардейцам, работу определял. Молодцы, орлы были, колхозу большую помощь оказывали! Нынешней техники тогда не было. Помнишь, как с тремя жатками,  на лошадиной тяге, сколько зерновых скашивали? А вы, одиннадцать  пацанов, успевали все в снопы связать и в бабки поставить; ночью еще и молотить выходили. Всю колхозную  картошку только вы и окучивали –  на лошадях —  в тринадцать лет  каждый управлялся с лошадью! Славные ребята были. Теперь самоходные комбайны, да трактора всю работу выполняют, а деревня-то опустела,  и народ от работы  отвыкать стал. Тогда весь колхоз  — три соседних  деревни,  а нынче укрупнили, с каким-нибудь небольшим государством сравнить можно – порядка меньше. Крепкий руководитель нужен!

Василий Павлович  вздохнул, как бы сожалея о том непростом, давно ушедшем, времени, когда он был молод и один успешно управлялся  с большим хозяйством.

— А то возвращайся, председателем изберем. Сам в район схожу!

— Другое направление выбрал, Василий Павлович, в проектном институте работаю,  постепенно от земли отвыкаю.

— Навыки и привычки, полученные в детстве, на всю жизнь остаются. Городского  жителя к земле приучить нельзя, а выросшего в деревне нельзя отучить любить землю. Ну, бывай! – резко оборвал разговор,  подал на прощанье  через ворота руку и, будто сам про себя, добавил:

— Бросили  мать одну, околеет старуха, и никто не узнает,  что умерла, пока соседка случайно не зайдет в хату, Эх, ты!

Этот упрек бывшего бригадира, которого Дима  всегда уважал, не то что растревожил, а будто гвоздь загнал в душу и оставил рану более жгучую, чем слезы матери.

Зимний день незаметно угасал. Надвигались сумерки. Ярко-оранжевый  солнечный диск, предвещая морозную ночь, медленно заползал за линию горизонта, освещая предвечерними лучами обширную равнину за рекой, бывшую когда-то непроходимым болотом.  Было видно, как порывы ветра  кружат  и гонят  поземку за огородами. Оторвавшись от работы, Дима подошел к дереву, снял с ветки куртку, надел на разгоряченные плечи,  поежился  и вздрогнул  всем телом от неприятного  ощущения.

Созерцая каким-то отрешенным взглядом заснеженную широкую даль, в памяти  мимо его воли всплывало далекое  летнее утро, когда в деревне поднялась невообразимая тревога: люди куда-то бежали с озабоченными, испуганными лицами.

— Блокада! Блокада!- кричали они.

Мальчик, гулявший во дворе, не понимал этих слов. Но эта  тревога невольно передалась ему.  Он с напряжением смотрел на кухонное окно, за которым в это время была чем-то занята мать, ожидая ее реакции на эту общую тревогу.  Чужая тетя, пробегавшая мимо, увидев его во дворе, подлетела к окну, отчаянно забарабанила

— Евдокия! Евдокия! – каким-то истошным голосом кричала она. – Блокада! Блокада!

Мама с испуганными глазами вылетела из дома, подхватила его на руки и ринулась за сарай в заросли соседской конопли. Высокое  вонючее   растение царапало лицо,  руки, цеплялось за одежду. Мама спотыкалась, падала вместе с ним, он хныкал,  капризничал.

— Молчи! Молчи! – задыхаясь, отчаянно шептала она. – А то убьют!

Заросли, наконец, закончились, мама в изнеможении упала в траву, прижимая его голову к земле.

— Не поднимай голову, сынок, — с мольбой говорила она, — лежи тихо! Отдышусь – дальше побежим вместе! Ты, ведь, хорошо бегаешь?

Они бежали вдоль реки, по высокой траве. Мама тянула его за руку, он задыхался, но напрягал все силы, стараясь поспевать за ней,

— Добежим до тех кустов, там кладка через реку – и мы спасены!

За кустами, поперек реки, соединяя оба берега,  лежало длинное круглое бревно. Добежав,  тяжело дыша,  упали в высокую осоку  под  прикрытием берегового косогора.

Через несколько минут на кладку вскочил мужчина и, не обращая на них внимания, перебежал на другой берег.

— Ванечка!  Ванечка! – позвала Евдокия Антоновна. – Голубчик, перенеси, пожалуйста,  хлопчика!  Я с ним не перейду.

Мужчина вернулся, подхватил Димку под мышку, и через минуту они были на другом берегу. Темная вода, пенясь и захлестывая бревно, стремительно, с каким-то  клокотанием,  вырывалась  из- под него. Мама несколько раз порывалась ступить на бренно и  каждый раз со страхом отступала.

— Не могу! Кружится голова! – заплакала она. – Неси его обратно.

До ночи лежали в осоке, на сырой земле, ночью перебрались выше, на сухой берег. До утра, прижимая  к себе, мама согревала его своим телом.

— Дима! Иди в хату, — освобождая его от неожиданно нахлынувших воспоминаний, позвала Евдокия  Антоновна, — утром закончишь!

Уже топилась печка, в комнате было тепло и как-то особенно уютно, тикали ходики на стене, пахло горелым торфом. На столе лежал нарезанный белый хлеб, в целлофановом разорванном пакете – пряники, стояли две  эмалированные кружки.

Чай пили молча. Казалось, все переговорили за вчерашний вечер, завтра осталось занести дрова в сени и собираться. Опять пешком до перекрестка, а там или автобус подберет, или попутная машина – сто километров до города – не такая и далекая дорога.

Евдокия  Антоновна поставила осторожно на стол свою кружку с недопитым чаем, неожиданно всхлипнула: по ее лицу, изрезанному паутиной  морщин, медленно сползали тихие слезы.

— Неужели оставишь здесь?  Окочурюсь,  и никто не узнает. Буду одна лежать в хате. Мы с тобой вместе столько вынесли, столько пережили! – и добавила с мольбой:

— Не бросай меня, сынок, а?

— Как ты могла подумать? Что ты, в самом деле! – Дима вышел из-за стола и неожиданно  для самого  себя стал перед матерью на колени. —  Пойми: от меня так мало зависит, но я сделаю все, чтобы тебя отсюда вытянуть! Поверь, пожалуйста, мне!

Николай Санько, факультет журналистики Минского университета третьего возраста

фото: playcast.ru

Добавить комментарий